USD: 92.2628
EUR: 99.7057

Москва паническая: книга о жизни москвичей в 1941 году

В октябре первого военного года москвичей охватила небывалая паника. Город стоял на грани повторения катастрофы 1812 года
Москва паническая: книга о жизни москвичей в 1941 году

Историк Анатолий Воронин воссоздал хронику одного года. Время и место — 1941 год, Москва. Взяв за основу повествования дневники жителей советской столицы, Воронин воспроизводит постепенное превращение мирного мегаполиса в осажденную крепость. Содержание книги разбито на 12 месяцев. Среди авторов дневников как рядовые москвичи, так и знаменитости — писатель Михаил Пришвин, сын Марины Цветаевой Георгий Эфрон. К ним добавляются дневники немецких солдат и офицеров, что делает повествование по-настоящему объемным.

«Открытая Россия» с разрешения издательства «Пятый Рим» публикует отрывок из книги Анатолия Воронина «Москва 1941», посвященной октябрьской панике.

Корреспондент газеты «Санди таймс» и радиокомпании Би-би-си Александр Верт, который был в это время в Москве, приводит в своей книге «Россия в войне 1941-1945» воспоминания работницы «Трехгорки» комсомолки Ольги Сапожниковой: «В ту ночь у нас было такое ощущение, что немцы могут появиться на улице в любой момент. Но они не пришли в ту ночь. На следующее утро вся фабрика была минирована. Достаточно было нажать кнопку, и весь комбинат взлетел бы на воздух. А затем позвонили от председателя Моссовета Пронина и сказали: „Ничего не взрывать“. В тот же день было объявлено, что Сталин в Москве, и настроение сразу изменилось. Теперь мы были уверены, что Москва не будет сдана. Но все же население северных окраин переселяли в центр. Непрерывно раздавались сигналы воздушных тревог, падали и бомбы. Но 20-го фабрика снова заработала. Мы все почувствовали себя гораздо лучше и веселее...»

16 октября 1941 года в Москве началась паника, на Павелецком вокзале стал пронзительно гудеть паровоз... В ночь на 16-е многие, бросая комнаты, вещи и документы, бросились на восток. Оставшиеся в доме люди высыпали во двор, все стояли растерянно, не знали, что делать.

Я думал, что сейчас во двор войдут немцы и всех нас расстреляют

таким врезался в память этот день Николаю Михайловичу Гаврилову, которому в 1941 году было лишь 6 лет.

«В сущности, с минуты на минуту ждали немцев. Всем рабочим и служащим давали расчет — больше, правда, на бумаге — денег было мало», — так вспоминает эти дни Ирина Краузе. «У нас в институте тоже бесперебойно раздавали справки, трудовые книжки, дипломы — все, кроме денег... Там уже стояла безнадежная очередь, но я была принята прямо в середину нашими девочками. Конечно, много трепали языком. Дальновидная Нелли больше всего в жизни боится вопроса в будущей анкете: почему вы остались у немцев? Ольга дожидается момента, чтобы тихо уничтожить комсомольский билет, и подлизывается ко мне, „арийской девушке“. Бедняжку Тамару напугали услужливые подруги, охая над ее еврейством».

Все ждали выступления «отцов города» Щербакова или Пронина, но они молчали. Молчал и Сталин. В условиях этого зловещего молчания даже незначительным деталям придавали зловещее значение, что только разогревало панические настроения. «Сегодня [18 октября] в 6 утра Москва была потрясена необычайным событием: когда объявили передачу последних известий (утренний выпуск), то вдруг вместо сообщения Информбюро раздался авиамарш. Мы все обалдели, и не узнали сразу музыки. Когда опомнились, то решили, что это какой-то условный сигнал. А по квартирам поползли слухи: 1) играли фашистский гимн „Хорст Вессель“, немцы в Москве; 2) играли авиамарш — это сигнал об уходе наших войск и авиации... Что-то страшное стряслось, и никто ничего не объяснил, а после марша два раза подряд передавали последние известия», — недоумевал Михаил Воронков. «Тикай-марш», который многие считали условным знаком, прозвучал вместо последних известий еще раз 28 октября. Кстати, в этот день на Москву обрушились особенно тяжелые бомбардировки.

Прозаик Даниил Данин, ушедший вместе с писательской ротой в ополчение и чудом сумевший добраться до Москвы из-под Вязьмы, оказался в ней рано утром 16 октября. «Метро не работало — то ли „еще“, то ли „уже“. В слякотно-снежных предрассветных сумерках я пер от Киевского к Земляному валу пешком в разбитых фронтовых ботинках. Часов в 9-10 утра пошел на Черкасский — в Гослитиздат, где были тогда редакции „Знамени“ и „Красной нови“. По дороге на Маросейке побрился в пустой парикмахерской, вышел, не заплатив, и мастер не остановил меня, а уже в Гослите, доставая носовой платок, обнаружил в кармане белую салфетку из парикмахерской. Вот такая была всеотчужденность, такой лунатизм. В Гослите было пусто и все двери стояли настежь. На третьем этаже бродила по коридору женщина с толстой папкой в руках. Узнала меня, ни о чем не спрашивая, протянула тяжелую для ее рук папку, сказала, что это рукопись перевода „По ком звонит колокол“, сказала, что не может уйти, пока не препоручит кому-нибудь эту рукопись, просила меня спасти ее. Это была тихо-безумная Сабадаш — зав. редакцией „Знамени“. Я полчаса читал „Колокол“, ничего не чувствуя кроме счастья, что я в Москве. Сабадаш ушла, а я оставил рукопись в ящике какого-то стола...»

Начальник УПБОСО Иван Владимирович Ковалев возвращался к себе на Знаменку в Наркомат обороны. «На улице уже снежно, морозец, а мы в фуражках. Едем по улице, видим витрину магазина с зимними шапками, и двери настежь. Дал я деньги Коле Туровникову, чтобы купил нам, четверым, меховые шапки. Он скоро вернулся с шапками и с деньгами. Платить, говорит, некому, в магазине ни души. Пришлось вернуть шапки на место, найти милиционера, он сообщил, куда надо, про это брошенный магазин. В дальнейшем пути на Арбат видели еще несколько брошенных магазинов с распахнутыми дверьми».

Александр Кузнецов, взяв подмышку галоши, поехал на Ярославский вокзал к отцу, который служил там в ПВО. «Мне пришлось проехать на трамвае № 32 от Семёновской площади до Комсомольской и вернуться обратно в Измайлово.

Я видел разграбленные магазины, витрины с выбитыми стеклами, людей, несущих кипы различной одежды, круги колбасы на поднятых вверх руках, окорока на плечах

Ни одного милиционера или человека в форме не встретил до самой Комсомольской площади. Москвичи, рабочие заводов работали днями и ночами, а тут вдруг все вывалили на улицы. Толпа была неуправляемой...

Кондуктор из нашего трамвая кричала на остановке вагоновожатому трамвая №З:

— В Нижние Котлы не ездите, там немцы!

— А вы работаете? — спрашивала женщина-вагоновожатая.

— Пока будем! Никто ничего не знает!

На Вокзальной площади творилось что-то невообразимое. Гнали стадо коров, которые с трудом пробирались между нагруженными узлами и чемоданами грузовиками, кричали женщины, плакали дети...»

Не найдя отца, он вернулся домой. Его мать сожгла фотографию, на которой Александр был изображен сидящим и мирно беседующим со Сталиным. Это был кадр из фильма «Сибиряки», в котором Александр снимался вместе с Геловани. «Мама прибежала из Благушинской больницы, где она работала, и вскоре вернулась обратно, поскольку все врачи убежали и больные были брошены на произвол судьбы».

Лора Беленкина ушла в этот день с оборонных работ и пыталась вернуться в Москву: «Еще на подходе к шоссе нам показалось, что там — какое-то непрерывное движение. Это были не машины. Голосов тоже не было слышно. Изредка — скрип, тихий лязг и — топот. Топот многих ног. И мы увидели, что по обочине шоссе в сторону Москвы тянется вереница людей. Все тащили за собой санки, а на санках сидели закутанные в платки ребятишки и лежал наспех собранный домашний скарб: самовары, чайники, горшки, мешки, в которые второпях засунули, что под руку попалось; на одних саночках лежала на боку швейная машина. Это были беженцы! Они шли молча, сгорбившись, все новые обгоняли нас. В их лицах было не горе, не страх, а тихое, пустое отчаяние. В основном это были женщины, изредка попадались и старики. „Откуда вы?“ — спрашивали мы у них. „Из деревни под Вязьмой“. „Из Бородина“. Последние, кого мы спросили, были из-под Можайска. Это было уже совсем страшно».

Дойдя до Кутузовской заставы, они сели в пустой троллейбус, где были единственными пассажирами. Троллейбус № 2 делал круг тогда примерно на месте Триумфальной арки у Поклонной горы «Протянули кондукторше деньги за проезд, но она отстранила наши руки. „Вы что — билеты брать! Так поедете — бесплатно...“» Дома была ее мама, которая не стала эвакуироваться в ее отсутствие, еще они надеялись, что к ним может вернуться ушедший в ополчение отец — «придет к запертой двери и не будет знать, где мы». Они не знали, что в это время Борис Фаерман умирает от полученного ранения где-то в маленьком госпитале под Вязьмой. Об этом они узнают только в 1942 году от его чудом выжившего соседа. Лора и ее подруга Таня Родзевич решили пойти в институт. «Толкнули дверь — внутри было пустынно. Только в углу вестибюля ярко пылал огонь в старинной печи, и перед ней на корточках сидел старик и подкладывал туда всё новые пачки бумаг, которые он брал из валявшихся вокруг него мешков. Мы подошли к нему. „Вы чего? — вам кого? — тут никого нет, не ходите наверх“, — пробурчал он „Я один тут остался. Все вчера — выкувырывались. Весь ваш институт. И студентки, и учителя ихние. В Ташкент, что ли, уехали“. „А как же мы — первый курс? Все на трудфронте, и ничего не знают“. „Ну, уж — про то не ведаю. Институт закрыт, нет его — понятно? Мне, вон, велели, я жгу документы все. Чтоб немцу не достались“».

Михаил Михайлович Пришвин записал в своем дневнике: «Паника произошла при отъезде правительства.

Вслед за правительством бросились бежать все наркомы с распоряжением сжигать архивы. В Москве стало тепло.

Рабочие на заводах были сняты без расчета, платили кое-кому колбасой.

Тут фокус трагедии: возвеличенный „пролетарий“ и его антипод живой рабочий. Паника от правительства перекинулась на население. Все бросились за дело спасения жизни двумя средствами: 1) бегством, 2) запасом продовольствия. На площади один приличный гражданин прижал к груди, к хорошему пальто четыре подлещика. — Где получили? — По карточкам. — Другой четыре коробки конфет. Третий вез санки, и за ним шла его жена. Те, кто оставался, были веселые, кто убегал — скучные».

Сам Пришвин вывез из Москвы свой архив и с горечью смотрел, как дворники на тележках везут домовые книги. «У нас в доме не было топлива, а теперь оказалось, все радиаторы горячие и в ванне горячая вода. Топливо явилось от архивов ... Государство сжигает свое слово, а я, личность, с великим риском для жизни выхватываю свое Слово».

А вот Георгий Эфрон, переживший падение Парижа, не унывал и думал о совсем, казалось бы, никчемных в этот момент вещах; «Сегодня попытаюсь съездить на Можайскую улицу, узнать, как обстоят дела с занятиями по иностранным языкам. Я пишу „попытаюсь“, так как туда можно попасть только троллейбусом, а троллейбусы лопаются от народа: люди даже лезут на крышу!» Скорее всего, он видел троллейбусы, которые шли по Покровке на восток, а вот желающих ехать на запад, на Можайскую, едва ли было много. «Москва производила впечатление вымершего города. Улицы были почти пустынными. Метро хоть и работало, но в вагоне было всего 1-2 пассажира. Большая часть магазинов была закрыта. По-прежнему было достаточно только одного кофе в зернах. Но его никто не покупал», — так запомнились дни после «московской паники» Николаю Фигуровскому. Он как доктор наук был освобожден от мобилизации, но в ноябре добился направления в войска, став начальником Химического отдела в штабе 6-й армии.

Источник: openrussia.org

Также в рубрике

Как искусство дало новую жизнь устаревшим промышленным зданиям

 0

О Сергее Довлатове - его друг и писатель Валерий Попов

 0